Этим чувствам мы можем только поаплодировать. Но зачем тратить многие страницы на убеждение читателей в том, что вся экономическая теория полностью заражена ценностными суждениями, причем к последним скопом причисляются непроверяемые утверждения, эмоционально выраженные утверждения и идеологические утверждения, только для того, чтобы в конце концов заключить, что возможно спасти набор позитивных экономических открытий, которые, очевидно, являются объективными? И скорее ли мы соберем набор подобных открытий оттого, что будем произносить филиппику против самой возможности свободной от ценностей экономической теории?
Атака Хейлбронера на свободную от ценностей экономическую теорию бледнеет рядом с атакой Гуннара Мюрдаля, на всю жизнь избравшего концепцию насыщенной ценностями общественной науки одной из своих основных тем. Но его решение связанных с этим затруднений существенно отличается от предлагаемого Хейлбронером или любым другим критиком Wertfreiheit[86].
Рецепт Мюрдаля заключается не в том, чтобы подавлять ценностные суждения в интересах науки, и не в том, чтобы указывать, в какой именно момент они неизбежно входят в рассуждения, отделяя тем самым позитивную экономическую теорию от нормативной, но скорее в том, чтобы смело заявить о них в самом начале анализа. Тогда, как он предполагает, наши результаты каким–то непостижимым образом окажутся проникнуты истинной объективностью: «Единственный способ, которым мы можем стремиться к объективности в теоретическом анализе, — это вынести наши ценности из тени на свет, осознать их, специфицировать, открыто заявить о них и позволить им определять теоретические исследования… нет ничего плохого perse в ценностно нагруженных концепциях, если они ясно определены в терминах открыто сформулированных ценностных предпосылок» (Myrdal G., 1970, р. 55—56; см. также Hutchison T.W., 1964, р. 44—45, 48—49, 69п, 109, 115п). Подобно большинству критиков Wertfreiheit, Мюрдаль почти все, не относящееся к статистике, определяет как «ценностные суждения» (р. 73—76), но при этом идет еще дальше, радикально отрицая, что в экономической теории вообще существуют какие–либо этически нейтральные, фактологические утверждения. С этим трудно согласиться. Ведь, если я могу утверждать, что коэффициент эластичности спроса на импортируемые автомобили в Великобритании, например, в 1979 г., составил 1,3, и эта цифра либо верна, либо нет, независимо от моих или ваших желаний, я сделал по крайней мере одно утверждение из области позитивной экономической теории, объективность которого не зависит от объявления ценностей, которых я придерживаюсь.
Согласно Мюрдалю, невозможно отличить позитивную экономическую теорию от нормативной, и притворяться, что вы делаете это, означает лишь обманывать себя. Но так ли уж бесполезно пытаться отделить эмпирическую проверку экономических гипотез, не связанную с нашими надеждами и желаниями, хотя бы как идеал, к которому нужно стремиться, от выражения одобрения или неодобрения определенных состояний мира? Можно согласиться, что не существует абсолютно четкого различия между позитивной и нормативной экономической теорией, точно так же как не существует абсолютно четкого различия между целями и средствами; но если мы заявляем о вездесущности и неизбежности ценностных суждений, вместо того, чтобы точно указывать, как и на каком этапе они вторгаются в экономическое рассуждение, мы, очевидно, рассчитываем прийти к такому релятивизму, при котором мнения по любым экономическим вопросам будут являться просто делом личных пристрастий[87]. Время полезного разграничения позитивного и нормативного, вынуждающего экономистов излагать свои ценностные суждения в явном виде, еще не прошло. «Различие между нормативным и позитивным, — как верно заметил Хатчисон, — должно выдерживаться настолько, насколько это возможно — иногда даже в ущерб убедительности» (Hutchison T.W., 1964, р. 191). Такова еще одна попперовская норма, которую мы можем включить в наш список (см. выше, главу 1).
Теперь мы расчистили дорогу, ведущую к самой сердцевине проблемы: каким образом некоторые э™нода^епния например, знаменитые предельные равенства Паретооп–ти»появляются почти в одном и том же ™™^-но и в позитивной и в нормативной экономических теориях?
Краткий очерк истории разграничения позитивной и нормативной экономических теорий поможет подготовиться к анализу этого вопроса. Впервые такое разграничение появляется в работах Сениора и Милля–младшего в форме различия между политической экономией как «наукой» и как «искусством». Они поняли, что при переходе от науки к искусству на сцену неизбежно выходят вненаучные, этические предпосылки, а также отметили — для того, чтобы давать осмысленные советы по практическим проблемам, необходимы и неэкономические элементы, заимствованные из других общественных наук, а также ценностные суждения (Hutchison T.W., 1964, р. 29—31). Короче говоря, они придерживались вызывающего в наше время удивление взгляда, что экономист как таковой не может давать советов, даже если экономическая наука дополнена подобающими ценностными суждениями, а Сениор в какой–то момент своей жизни даже отрицал, что экономисты вообще должны когда–либо давать советы (Bowley M., 1949, р. 49—55; Hutchison T.W., 1964, р. 32; O'Brien D.P., 1975, р. 55–56).
Керне пошел по стопам Сениора и Милля, но выражался, по своему обыкновению, еще более резко, чем они: «Экономика как наука не теснее связана с нашей современной промышленной системой, чем механика как наука с нашей современной системой железных дорог» (Cairnes J.E., 1965, р. 38). В свою очередь, Джон Невилл Кейнс различал не только позитивную науку и нормативное искусство, как его предшественники, а (1) «позитивную науку», (2) «нормативную, или регулятивную, науку» и (3) «искусство», то есть систему правил для достижения заданных целей: «Задача позитивной науки — установление закономерностей, нормативной — определение идеалов, а искусства — формулировка рецептов» (Keynes J.N., 1955, р. 35). Представление о «нормативной науке» как связующем звене между «позитивной наукой» и «искусством» политической экономии, как мы увидим, подходит очень близко к устремлениям современной экономической теории благосостояния.
Однако трехзвенная классификация Невилла Кейнса не получила признания, и другие современные ему английские экономисты просто повторяли старое различие между позитивным и нормативным, ничего нового к нему не добавляя (Hutchison T.W., 1964, р. 32–41; Smyth R.L., 1962). Вместе с тем на европейском континенте Вальрас и Парето проводили водораздел не между позитивной и нормативной экономической теорией, а между чистой и прикладной экономической теорией (Hutchison T.W., 1964, р. 41—43); и если не для Вальраса, то уж для Парето чистая экономическая теория включала только позитивную экономическую теорию и исключала то, что Невилл Кейнс называл «нормативной, или регулятивной наукой» и «искусством»[88]. Парето в своей ставшей теперь знаменитой формулировке условий оптимума утверждал, что совершенная конкуренция автоматически максимизировала бы коллективное счастье (collective ophelimity) (он не употреблял термин полезность в силу кардиналистских ассоциаций, которые он вызывает) в том смысле, что никакое перераспределение ресурсов не смогло бы улучшить положение одних агентов, не ухудшив одновременно положения других агентов. Он считал это утверждением, относящимся к чистой экономической теории, совершенно независимым от любых этических ценностных суждений. Действительно, то, что мы сейчас называем оптимумом по Парето, для него было просто определением максимального коллективного счастья; но само коллективное счастье было лишь одной из составных частей более общего общественного счастья, относившегося к компетенции социологии, и Парето всегда настаивал, что чистая экономическая теория сама по себе не может решать практических проблем (Tarascio V.J., 1966, р. 8).